Серафим был человеком открытым и увлекающимся, иногда без меры, что несомненно отражалось и на его отношениях с женщинами. То, как он любил, казалось ему вечным экспериментом, каким-то сложным, уникальным, но не требующим особого настроя, и по поводу чувственности, к проявлениям которой он был готов в любую минуту, его душа постоянно разнилась с разумом. Понять и принять точно не являлось стилем его жизни. Ему всегда хотелось исследовать — до крайности, до умопомрачения, — лишь тогда, наверное, можно было вплотную приблизиться к предмету своего торжества, но то, что он мог увидеть помимо вывертов бесшабашного своего нрава, представлялось ему не вполне четко.
Так или иначе, он пытался когда-то любить, как это делают многие молодые люди начиная с юношеского возраста. Он пытался уловить признаки душевной привязанности, не связанной напрямую с нежными телесами, когда дрожь сердец проявляется по поводу лишь незначительных элементов воздействия, как то, например: готовность к беседе, отзывчивость, приятный отклик на предложение или просто сидящий в памяти образ милого и доступного во всем человечка. Возможно, это было основным его увлечением в жизни. Он просто обречен был на большое счастье или полный крах своих надежд, вынужденный испытать то, к чему стремился, именно в той форме, которую многие из нас называют историей необыкновенной. Он ждал своего случая, и тот завертел им однажды, — его душой, его воображением, — как на дворовой карусели.
Она явилась ангелом. Точнее ангелочком, поскольку личико и фигурка у нее были такие детские, такие милые, что думать ни о чем другом, как приласкать и расцеловать ее, было невозможно. Но совместить мысли с действием некоторое время никак не удавалось. Не то чтобы увлечься ею естественным образом, но даже тронуть невзначай это хрупкое создание, заставив ее думать о себе, было выше его сил. Поначалу она не произвела на него сильное впечатление, но, как это обычно бывает, он стал чувствовать со временем какую-то необъяснимую тягу к ней, а потом понял, что просто ею болеет. Наверное, так. Иначе объяснить потоки тех сладких флюидов (никакая не «химия», как стереотипно представляют в Голливуде, а именно физика), было невозможно. Он вдруг ощутил, что рад знакомству с ней и необыкновенно счастлив, когда находится с ней рядом: их разговорам, дурачествам, объятиям, играм, тому пустому времяпровождению, которое он вряд ли смог бы простить себе в одиночестве. И славная твердыня его постоянства, в которой он видел залог своего благополучия, в момент размягчилась от влаги свежей, пахнущей пряностями ее души.
Ее звали Эльвира, и как раз ее имя поначалу насторожило его больше, чем следует. Наверное, в нас еще живы старые предвзятости в отношении иностранных имен, с которыми ассоциируются некие изысканности в поведении человека. Мы невольно есть отражение того, как нас назвали родители. Во всяком случае он думал, что как бы неспроста эта славная девчушка носит имя, которое раньше давали отпрыскам глубокой интеллигенции, представителям номенклатурных, научных и творческих кругов. И действительно, искусственного было в ней сверх меры. Она была актрисой и состояла в труппе какой-то небольшой театральной студии, где по вечерам собиралась публика, падкая на всякие дешевые новаторские постановки. Впрочем, иногда их спектакли все же увлекали, но не столько содержанием, сколько формой подачи материала, каким-то сумбуром из звуков и действий, заставляющим просто искать выход из ситуации вместе с группой крутящихся возле тебя комедиантов. Он посетил несколько таких представлений, и в каждом из них Эльвира являлась главным действующим лицом. Хотя она, пожалуй, и приглашала его именно на такие постановки.
Они познакомились в баре, а уже театралом она сделала его позже, но довольно быстро сумела увлечь его своим искусством. При первой же их встрече она поразила его своей открытостью, непривычными манерами, глубоким самомнением и в то же время какой-то детскостью суждений, в которых присутствовали одновременно и наивность, и какая-то тонко настроенная внутренняя правда, будто ей одной было известно больше, чем всем окружающим ее людям. Во всяком случае, ему не казалось, что она вводит его в заблуждение, когда говорит о лукавстве и грубости других, пытаясь разобраться, где же в них прячется светлое. И то что она, встречаясь с ним, как бы выделяет его в компании безликих простаков, невольно льстило его самолюбию, поскольку и он уже стал отмечать в ней некие неординарные детали натуры, особые отличительные черточки характера, в которые начал влюбляться, а в ее отсутствие теперь уже сильно скучал.
Она сразу же пригласила его на репетицию одной современной пьесы, договорившись с режиссером о его присутствии, и он увидел воочию, как рождаются образы, сколько энергии уходит на реализацию маленькой сцены, где необходимо показать смятение и грусть, отчаяние и надежду всего лишь при разжигании огня в камине. Там было что-то повседневное, но так захватывало и увлекало, что он не мог оторваться от действия, хотя они разыгрывали всего лишь маленький этюд и всякий раз по-иному. Иногда ему самому не терпелось кое-что подсказать, и он наверняка подал бы голос, если бы имел возможность вмешиваться. Его волновали настроения героев, а исполнители ролей представлялись уже почти родными. И в конце одного из эпизодов, когда вдруг, не зная продолжения, все замерли, он испытал истинное чувство одержимости, понимая, как сам поступил бы в данном случае, еле сдерживаясь, чтобы не вклиниться в импровизацию со своим убогим дилетантским мнением.
Актерский талант, благодаря ее резким перевоплощениям, обрел в его глазах неисчислимые мелкие грани. Она сама предстала перед ним дорогим бриллиантом, ему хотелось такого же раскрепощения, такого же яркого творчества в их отношениях, а через него и большущей любви. Пусть то, чем она занималась, походило скорее на оригинальный жанр, но сколько в ее ремесле таилось возможностей, как лихо она могла собой управлять, как потрясающе преображалась внутри его собственных желаний — все это не давало ему покоя, притягивало легкостью импровизаций, когда он носил бы ее на руках и сам был при этом бесконечно любимым. Если являешься партнеру тем, кто уже встречался в постановках много раз, вряд ли возникнет необходимость искать с ним какие-либо точки соприкосновения — вы давно уже связаны однажды сыгранными ролями. И такие отношения часто перерастают у обоих в сильное чувство.
Что бы там ни было, но в тот период они действительно были крайне увлечены друг другом: она — потому что умела играть, а он — потому что никогда такой дивной игры не видел. То есть они явились друг другу тем, что им недоставало: она как изящество, он — как почитатель таланта, — и сумели потом внушить партнеру, что в этом суть их участия в посторонней судьбе. Он не спешил делиться своим мнением, но в какой-то момент понял, что сам играет некую роль: свою или чужую — в данном вопросе ему еще предстояло разобраться, однако поцелуи и цветы он ей дарил уже в неисчислимых количествах.
Вечером у ночника все выглядело как-то прозаичнее. Отбрасывалось мельтешение публики — партнеров по сцене в ее случае и иных потенциальных поклонников, которых приходилось терпеть ему. Наедине с ней радость волнений становилась конкретнее, как он себе и представлял. Ее талант актрисы уже не так влиял на его чувства. Отпадала некая вычурность в ее поведении, отваливался нарост шутовства и экзальтации, она оставалась перед ним такой, какая есть, и всякое прошлое восхищение ее образом приобретало совсем иной смысл. Казалось, что он видит ее в истинном смысле, а все дневное дополнение только приукрашивает и так богатый ее внутренний мир. Она его волновала, и он сам при этом избегал простоты. С репликами из похожих сцен они целовались, с властью Вельзевула он заключал ее в объятия, под марши Шопена возносил ее плоть на вершины блаженства. Они включали музыку из задействованного в реальных постановках шумового оформления, он скакал на ней на фоне песен, под которые она бегала между рядами зрителей, а уж крики режиссера на репетициях, записанные им как фонограмма, и вовсе вводили обоих в экстаз, и тогда она дергалась под ним, щипала за соски да все норовила дать ему, возбужденному, пощечину.
Такие сцены их совокуплений не могли пройти даром. Они сводили обоих с ума, наполняя жизнь огромным смыслом, постичь который до конца не удавалось, в чем была заключена некая тайна. Была заключена прелесть, которую они ждали от встреч, заранее на них настраиваясь. Он уже возбуждался, сидя на ее репетициях, где всякие герои обходились с ней мягко-словесно, а ему мнилось в тот момент, как он сам бы сыграл роль невзначай задиристо и смотрелся бы при этом ничуть не хуже всяких вывернутых паяцев. Он запоминал реплики и вставлял их потом при случае, когда они были наедине. Она смеялась, он ее забавлял. Но на самом деле он просто нащупывал пути к той фазе лирической вседозволенности, которая открыла бы перед ним любые формы покорения ее сердца, а ей бы вменила в обязанность его боготворить.
Милые стихи, которые они допускали поначалу в качестве небольшой прелюдии перед оргией, ему стали как-то неинтересны. Пресноватый язык поэзии, предполагающий чувствование через мысль, выглядел сухим и нудным. Она стараясь декламировала, а он совал ей палец в рот. Она не сопротивлялась, она сама его сделала таким. Он читал ей следующие строфы, на которых ее прервал, когда ей уже было не до них. Всякие слова он обогатил реальным смыслом неимоверно. Поэзия воплощалась в физическое истребление скуки, и она просто счастлива была превратиться из актрисы в ученицу, из баловницы сцены в сугубо достойную женщину мира, нашедшую своего бога, конкретного любовника с богатым воображением, а не просто мужика, сокрушающего невпопад правила хорошего тона.
Но вот Пигмалион выпустил из объятий свое милое творение. Рано или поздно это должно было случиться, не век же ему держать свою возлюбленную в узде. Они стали видеться реже, потому что он чувствовал, что привязал ее к себе достаточно крепко. Однако он ошибался. То, что, как он думал раньше, предназначалось ему, на самом деле являлось свойством ее натуры. Она без проблем, не высказывая ему никаких претензий, заполняла свободные от него часы иными занятиями, иными своими друзьями и, в общем-то, смогла бы, наверное, при необходимости быстро его забыть. Ей было просто весело, она все время наслаждалась, а кто ее любит или не любит, эту ветреную особу трогало, скорее всего, в последнюю очередь. Серафим это понял слишком поздно.
Появился новый обожатель. Они пересекались с ним несколько раз, но Серафим, видев его рядом с ней, не придавал сему факту большого значения. Тем более что тот являлся артистом, состоявшим в их труппе, и они как-то репетировали вместе с Эльвирой одну сцену из постановки.
Сбило его с толку и то обстоятельство, что коллега по цеху вел себя в ее присутствии как-то двусмысленно, вообще неопределенно, не то играя роль, не то скрывая флирт за выдуманным образом. На конкретные вопросы тот не отвечал: приводил цитаты классиков или отшучивался, как скользкий тип, и Серафиму временами стало казаться, что он среди них лишний. Но он еще не мог признать, что есть соперник. Он не видел в этом типе своего соперника, как бы тот ни изгалялся в знании литературы и искусств и умении представить себя этаким Фавном. Пока у него не было подозрений, что она в тайне от него встречается и со своим коллегой тоже. И что ей с артистом намного комфортнее.
— Как тебе наша история? — спросил его однажды этот тип.
— Какая? — не понял он.
— Ну та, которую мы вчера перед тобой разыгрывали.
Ее приятель говорил о репетиции, которую пришлось посмотреть вопреки желанию, поскольку Серафим надеялся, что она в тот день быстро освободится.
— По-моему, много сумбура. Все должно быть конкретнее, — не стал он заискивать перед их талантами. — Впрочем, может быть, я что-то не понял.
Приятель засмеялся и фамильярно похлопал его по плечу.
— Все правильно. Ты должен увидеть спектакль целиком. Его главный смысл — оставить послевкусие, как от хорошего вина. Понимание придет позже.
Вообще тот ни с кем не церемонился, даже со своими коллегами по сцене. А Эльвиру он иногда погонял в хвост и в гриву, словно заправский режиссер, хотя таковым вроде бы не являлся, отчего Серафиму было неловко как свидетелю их творческих разборок. Но, может, ее такое положение вещей устраивало? А может, они просто над ним издевались? Он позже только сообразил, что попал все-таки на актерскую импровизацию, когда в пьесе не прописаны даже диалоги, а вся постановка есть некий сгусток материи, которую артисты жуют два часа и никак не могут проглотить. О бедных зрителях никто при этом не думает: они должны проникнуться чувством новизны заранее, при виде только одного бревна или цепей на сцене. Причем все это может спокойно называться «Евгений Онегин». И изображать можно что угодно — понимай это как хочешь. На то зритель и пришел в театр, чтобы распознавать. Не наслаждаться — а распознавать в увиденном художественные образы.
Короче, ее друг начал ему надоедать. Она этого не замечала, и поэтому в его любовь впервые заглянуло раздражение. Всю ее прелесть, нежность и отзывчивость он стал делить с ее другом на двоих. А через несколько дней подумал, что тот вообще загребает большую часть предназначенной им игривости, чудесной открытости сердца и прочих прелестей ее натуры. Тот ни на что вроде бы не претендовал, во всяком случае видимо, но к его груди она припадала плотнее. Тот не мнил себя героем-любовником, но у него получалось это естественным образом. Она любезничала с актером по жизни и благоволила тому по сценарию, была кроткой и забавной во время и вне репетиций, носилась с чужими идеями, как курица с яйцом, — в общем, изводила Серафима своим поведением, и ему никак не удавалось отделить ее настоящую от выдуманного образа. Он только терялся в непонимании ситуации, и чуть затянувшаяся их история, о которой, как показалось Серафиму, и спрашивал недавно его соперник, намекая неизвестно на что, имела в своей кульминационной развязке совсем незначительный, однако вполне яркий и драматичный эпизод, который могли сочинить только эти двое комедиантов, а никак не многообразная, но скупая на выдумки жизнь.
Их театральная студия располагалась в подвале большого здания. Чтобы попасть в главное помещение, нужно было пройти длинным коридором с тремя поворотами, что само по себе являлось дивным представлением и заранее настраивало посетителей на экзотический фарс. Сценой был небольшой пятачок диаметром четыре-пять метров, а вокруг расставлялись кресла для зрителей, причем на таком расстоянии друг от друга, что ни до какого соседнего невозможно было дотянуться рукой. Актеры могли использовать все свободное пространство. Они носились и кричали рядом, задевали вас одеждой и чуть ли ни локтями, а иногда и припадали к вам на плечо, утирая слезы, если того требовала фабула постановки. Наверное, какого-нибудь горемыку можно было и пожалеть, погладив его по голове, раз уж они допускали тут такие вольности. В принципе такие мысли приходили в голову отдельным зрителям. Возможно, кого-то это трогало, оставляя в душе неизгладимый отпечаток: прикоснувшись к милому паяцу, снимался стресс, который, правда, тут же возникал с новой силой, когда прямо у вас над головой начинали громко бренчать какими-то кастрюлями. Большей частью постановки, как сумел понять Серафим, выливались в дикий шум или лежание актеров у ног зрителей, реже, когда сидением на приставных стульях с ними в обнимку, причем в течение долгих, вызывающих напряжение минут. И всегда вы уходили отсюда с мыслью о явном пренебрежении вашим комфортом и выводом, что больше сюда никогда и ни ногой. Но некоторым, правда, нравилось, и они возвращались. Приводили друзей, подруг, чтобы удивить их, скорее всего, ярким модерном. А уж если в двух шагах от вас актеры воодушевленно оголяли зад (все остальное было благоразумно прикрыто), то публика мгновенно делилась по типу приятия или неприятия новых тенденций на две категории, причем та категория, которая относилась к таким фокусам без раздражения, не всегда оказывалась в меньшинстве.
Итак, Серафим, побывав на нескольких таких подвальных балаганах, был уже и к такого рода искусству вполне привычным. То, что долго репетировала Эльвира с партнером по роли, несколько отличалось от их обычного репертуара. Пьеса носила лирический характер — совсем не ярость раздражения, что они ему показывали, а тихую привязанность девочки к далекому выдуманному образу, вокруг чего и строился весь «сюжет». Образ как бы совпадает чертами с ее недавно погибшим другом. Она страдает. Тщетные попытки на простых, вполне земных примерах превратить мечты в радость жизни, тяготят ее, заставляя уходить в себя, и в то же время вызывают недоумение у ее реального друга, делающего все возможное, чтобы она ответила на его любовь.
Серафим изначально заподозрил ее в не совсем понятной для него неискренности, а потом стал думать об этом все чаще и чаще.
В тот злополучный вечер он немного опоздал на премьеру. Когда он вошел в зал, спектакль уже начался, и ему пришлось занять место в дальнем полукружье кресел, потому что его забронированное место у самого края сцены было кем-то занято. Сначала он не обратил внимание на того зрителя, но вдруг уловил в нем знакомые черты и понял, что это Эльвирин партнер по роли. Он просто уселся там как незанятый в эпизоде, а потом периодически вставал, вливаясь в действие, и после возвращался на место, когда его присутствие на сцене не требовалось. При этом она как бы мысленно обращалась к нему, простирая в его сторону руки, устремляя на него полные страсти и горечи взгляды, и Серафим пожалел, что в этот самый главный для него момент не оказался там, где он должен быть.
Черт возьми, вот неудача. Как же его угораздило именно сегодня задержаться на работе. Хотя он уже не придавал встречам с ней большого значения, но все-таки. Вдруг сегодняшняя премьера оказалась бы переломным моментом в их отношениях. Ведь он ее все еще любит, он ее ревнует к этому актеришке, уныло наблюдающему, как страдает его девушка, как она старается охватить своим отчаянием пустоту. Он бы точно не был там пустым местом. Может, и ему не хватало чего-то иррационального, возвышенного, чтобы встряхнуть ее потом самой обычной земной страстью и заставить подчиниться этой страсти на долгие месяцы.
Минут двадцать он вертелся в отдалении, наблюдая происходящее. Только по прошествии некоторого времени более или менее стало ясно, в чем там заключается смысл.
Вот она бросилась к ногам актера, как раскаявшаяся. Истинное страдание отразилось на ее лице, не поймешь, что там было правдой, а что вымыслом. Она положила ладони на его коленки и умоляюще посмотрела ему в глаза, ожидая отклика на этот импульсивный жест отчаяния. У Серафима сжалось сердце. Предназначались ли эмоции ему или все сводилось только к гениальному ее перевоплощению? Знает ли она, что он находится в зале? Какова перспектива их отношений, если она готова публично его смущать, заставлять испытывать волнение и без лишнего лукавства намеренно вводить его в краску? Он был обескуражен увиденным, скорее даже поражен. Ее партнер по сцене не двигался, а она его зримо любила, увиваясь рядом, очерчивая руками его контур, будто предмет ее любви воображаемый.
Если бы он не знал ее настоящей страсти, он не придал бы этой сцене большого значения. Но то, что она выражала так сильно и качественно, не могло относиться к любому оказавшемуся в данном кресле человеку. Она обращалась теперь именно к тому, кто там сидел, именно к этому парню были направлены ее просьбы и мольба. Кто знает, может, для нее даже лучше было, что там не оказалось Серафима и ей не пришлось кривить душой. Может, именно поэтому ее игра выглядела такой яркой, потрясающей.
В тот момент он понял, какая она на самом деле горячая. Какой сгусток страсти таит в себе не раскрытая в актерском ремесле ее душа, когда, паясничая, она вызывает на откровенность, а прибегая к словам, непосредственно имеет в виду любовь, в ее смысле означающую действия, чуть-чуть не доходящие до акта бурного соития. Скорее всего в них не важны формальные признаки лояльности: уровень знаний, набожность, степень честолюбия, форма носа или цвет глаз. Наверное, они бы усилили ее реакцию, но в целом достаточно было просто занять нужное место — тогда вы автоматически становились предметом ее страсти. И если бы перед ней сидел чуть более смазливый и мягкий, чем ее партнер, юноша, вполне возможно, тот удостоился бы более прямого, контактного, выражения ее чувств и долго вспоминал бы после, как оказался втянутым в действие спектакля, сраженный необычной развязностью главной героини.
В целом картина не выглядела вызывающей, но для него явилась шоком. Та грань, что существует между актерством и правдой жизни, стерлась перед ним мгновенно. Она предстала вульгарным существом и пала в его глазах, достигнув вершины исполнительского мастерства. Не зря говорят, что лучше всего у актеров получаются роли, когда они играют самих себя. Он окончательно пропитался ее лицедейством, не зная, как встряхнуться от этого кошмарного сна. Все, что лилось из ее уст, что творилось ею до премьеры и после, обрело вдруг некий угрожающий смысл. Это было что-то чуждое ему, неестественное, мнимое и бесцельное, годное лишь для сцены, но никак не подходящее для нормальных человеческих отношений. Она упивалась игрой, а ему становилось противно. Он чувствовал, что не сможет уже выносить ее рядом с собой.
Больше они ни разу не встречались.